О «вдруг захохотал, показав в углу рта золотой зуб, и поспешно добавил:
– Я шучу, конечно, милая моя Екатерина Васильевна.
Не отвечая, Екатерина Васильевна с ужасом поспешно поджала под юбку голые ноги. Когда же Стабесов потянул зонтик, чтобы взглянуть на ее лицо, она воскликнула гневно:
– Оставьте меня! – подобрала чулки, башмаки и убежала.
В этот вечер они не виделись. На другой день Стабесов серьезно говорил с Екатериной Васильевной, объясняя вчерашнюю шутку своей косолапостью, смущением и прочее. Кончилось все, конечно, примирением, о размолвке не поминали.
Николай Иванович сидел на лестнице, там же, где месяц тому назад с таким неудовольствием морщился от ветра и соленой воды. Теперь море чуть рябило, и гребень каждой волны отливал синеватым цветом; по всему водному пространству раздробился этот блеск солнца, и казалось, в такой именно час в головокружительном восторге Икар привязал крылья, скрепленные воском, и полетел над морем к истоку жизни, к солнцу.
Сзади подошла Екатерина Васильевна и сказала:
– Смотрите, парус.
Наклонившись слегка, скользя по отблескам черным силуэтом, двигался к берегу баркас под косым татарским парусом. Николай Иванович сказал:
– Можно целыми часами сидеть, и в глаза, в уши, через все поры льется эта вечная жизнь. Я понимаю – «царствие божие на земле»: бессмертие должно осуществиться здесь на земле, – каждая минута станет вечностью в моем переживании.
Екатерина Васильевна села на ступеньку рядом и, облокотясь на колени, опустила подбородок на кулачки. За эти три дня, должно быть, после ловли крабов, у нее появилось новое выражение – строгость, точно она вся была вымыта студеной водицей. Она избегала длинных бесед с Николаем Ивановичем или слушала его рассеянно. Он долго глядел на ее изящный профиль; несколько веснушек делали ее совсем юной.
– Как это ни смешно, а я вас побаиваюсь, – проговорил он, – если бы не было во мне этого смешного страха, я бы сказал вам одну вещь.
Тогда она сердито затрясла головой, продолжая глядеть на приближающийся парус. Николай Иванович усмехнулся:
– Это находится в связи с моим ощущением всей жизни. Все равно я должен сказать, это необыкновенно важно для меня.
Екатерина Васильевна вдруг перебила его, все еще не поворачивая головы:
– Вы эгоист, самый отчаянный, какого я только видела, – ее голос зазвенел, – даже не эгоист, а нелепый книжный человек.
Николай Иванович изумился, спросил, что это значит; не получив ответа, пожал плечами и сидел, притворяясь обиженным, – руки у него понемногу начали дрожать. Прошло несколько минут, Екатерина Васильевна оказала весело:
– Теперь я знаю, чья это лодка, – брага вашего караульщика, татарина Мамай-хава, хотя он никакой не хан, а просто рыбак. Поедем кататься.
Она быстро поднялась и сбежала вниз к морю. Николай Иванович следил за ее легкой походкой, за батистовым белым платьем, разлетающимся на ветру; она говорила с рыбаком, потом обернулась, подняла руку и помахала. Стабесов проворчал: «Скажите, пожалуйста, то эгоист, а то… Ах ты, господи», – и полез вниз, придерживаясь за перила.
Мамай-хан осклабился, увидев его, положил доску с кормы на берег и помог обоим взойти на баркас.
Сначала нужно было идти на веслах. Отъехав от берега, поставили парус, лодка наклонилась, и волны журча, забились о борт.
Мамай-хан, сдвинув на затылок барашковую шапочку, сидел у руля. Ватные, с курдюком, штаны его были закатаны на жилистых ногах до колен, через жилет – пущена медная цепочка с амулетами; изрытое оспой, дочерна загорелое лицо – равнодушно ко всем превратностям; когда ветер покрепче натянул парус и мачта заскрипела, он оскалил белые зубы и цикнул в воду. Говорят, до войны Мамай-хан возил на баркасе контрабанду из Константинополя – табак, шелк, оружие. Он был сыном этой скалистой, омываемой морем, сейчас цветущей и равнодушной к смерти земли, которая в последние дни открылась глазам Стабесова.
Николай Иванович потрогал бороду; было мимолетное чувство горечи, точно его не хотят принять в игру, обозвали эгоистом; но опять близость Екатерины Васильевны перевесила все эти сложности.
Она лежала ничком на носу лодки, скрестив ноги в белых чулках, подперев растрепавшуюся голову, мечтательно глядя на волны. На спине, около шеи, там, где кончался загар, две пуговки платья расстегнулись. Стабесов подумал: «Какое же все-таки у меня распущенное воображение». Затем прилег рядом и сказал: «Ну-с?» Она, конечно, не ответила. Чувство было совершенно точное: нагнуться и поцеловать ее в губы. С величайшим напряжением он стал придумывать начало хоть какого-нибудь разговора. В голове, из уха в ухо, посвистывал ветерок. Стабесов щипал бороду, опершись о локоть. Пролетела совсем низко чайка; волна, побольше других, плеснувшись о борт, обдала свежей пылью. И казалось – это волна так нежно пахнет, и море, и парус, и ветер пахнут теплой гвоздикой, пропитавшей платье и волосы Екатерины Васильевны.
– Милая, милая женщина, – проговорил Стабесов неестественным голосом.
У Екатерины Васильевны вздрогнули плечи – и только.
Он взял ее руку и коснулся ее холодным носом, потянувшись поцеловать в щеку, тоже пахнувшую гвоздикой. Екатерина Васильевна высвободила руку и молча продолжала глядеть на волны. Он заметил, что ее глаза полны слез.
Николай Иванович зажег две свечи в подсвечниках на столе и другие две поставил наверху комода, чтобы было светлее и праздничнее. Опустил шторы и сам накрыл чайный столик свежей простыней, потому что скатерти не оказалось. В чемодане нашлось печенье и мармелад. Татарин принес самовар и прикрыл его заглушкой.