Я еще раз взглянул в его черные глаза, отдал ему почти всю бумагу, и вот – перед вами самый маленький из романов, какой только был написан.
В просторной светлой комнате у письменного стола сидел человек с чудесной бородой, расчесанной на две стороны. Ногтем мизинца он старательно отбирал на листе бумаги зерна пшеницы от зернышек сорных трав. Глаз его был сощурен, потому что в углу рта его торчал камышовый мундштук с дымящейся толстой папиросой.
Второй человек, очень маленького роста, лежал на животе на полу и глядел под буфетный шкаф. А из-под шкафа глядело на него в свою очередь блестящими, черными глазками поросячье рыло старого, умного ежа. Человек у стола сказал, не оборачиваясь:
– Привяжи на нитку кусочек сала, положи ему под нос и потихоньку тяни, – он вылезет.
Мальчик, лежавший на полу, был Никита Рощин; бородатый человек у стола – его отец, Алексей Алексеевич Рощин, а еж под буфетным шкафом был диким и упрямым животным, не желавшим ни под каким видом вылезать из-под буфета иначе, как ночью, когда он, стуча ногтями, бегал по комнатам и пофыркивал носом в мышиные норы.
Никита привязал на нитку кусок сахару, но еж с презрением смотрел на эти уловки. Он так и не вылез из-под буфетного шкафа.
Еж не вылез ни на следующий, ни еще через день. На усадьбе Сосновке, в старом доме, стоявшем среди темного сада, кроме неприятности с ежом, ничего особенно важного не случилось за все лето. В саду свистали зеленые иволги, под деревьями бегали озабоченные скворцы, утром в осыпанных росою листьях медовым голосом ворковал дикий голубь, на вечерней заре в пруду под ветлами плескалась рыба и так ухали, охали и стонали лягушки, что казалось, будто в пруду случилось большое горе.
И горе действительно случилось, но не с обитателями пруда, а с Никитой: осенью отец объявил ему, что переезжает в Москву, в дом к тетке, к той самой тетке, которая ходит в мужской шляпе и не дает никому спуску.
Никита будет отдан в школу, потому что ему уже десять лет, и пора подумать о более серьезных вещах, чем ежи и лягушки. Прости, прости, счастливое детство!
Я не стану упоминать о всех неприятностях, которыми отныне была наполнена жизнь Никиты Рощи-па, – упомяну лишь о существенных. Тетка, не дававшая никому спуску, Варвара Африкановна, заставляла Никиту мыться ежедневно с ног до головы, стричь ногти, чистить платье, целый час молча сидеть за завтраком и за обедом. Кроме того, за окнами лил мелкий дождь, громыхали телеги и брызгали грязью экипажи с поднятыми верхами. В доме было темновато, пустынно и все стояло на своем месте, и в любой час повсюду появлялась Варвара Африкановна и не давала спуску.
Никита изучал множество наук и, кроме того, русскую грамматику, замечательную тем, что в ней все состояло из исключений, все глаголы были неправильные, а спряжения, наклонения, роды и виды этих сумасшедших глаголов закручивались в такую темную пучину, что в ней с головой тонула даже тетушка, когда к ней обращались за помощью.
Никите было запрещено свистать в согнутый палец, стрелять из стеклянной трубочки жеваной бумагой в старого теткиного кота, который при этом, лежа на своем месте, на диване, обиженно мигал ушами, запрещено было приносить с улицы всевозможных животных, запрещено с разбега кататься на подошвах по паркету в зале, – словом, под давлением всех неприятностей Никита стал обдумывать план побега из дома и соединения с одним из диких кочующих племен.
Но этому плану помешала революция.
Революция началась в тот день, когда за завтраком была подана вареная свинина, которую не брал ножик. Вместо сладкого подали такую удивительную, без сахара, рисовую кашу, что ее нельзя было стащить с ложки, когда же ее спихивали вилкой, она прилипала и к вилке. Тетушка сказала отцу:
– Можешь радоваться, Алексей, на твою революцию, – кушай на здоровье это собачье месиво.
Варвара Африкановна поднялась, затрясла подбородком, взглянула в упор лакею Петру в лоб, смерила взглядом все его два аршина двенадцать вершков роста, после чего Петр должен был, как понимал это Никита, уменьшиться, сморщиться и, к удивлению и радости всех домашних, исчезнуть так, чтобы не осталось мокрого места; но этого не случилось, и Петр даже усмехнулся, правда очень глупо, – у тетушки задрожали лиловые губы, и она выплыла из комнаты. Отец остался сидеть у стола, захватывая горстью бороду и кусая ее; глаза его блестели.
Следующим шагом революции было появление в городе необыкновенного количества мальчишек, которые пронзительно свистали в согнутый пален. Когда взрослые огромными толпами, с флагами и надписями, двигались посреди улиц, мальчишки эти, чтобы увеличить общий беспорядок, залезали на крыши и фонари, свистели оттуда и всем кричали – «Долой!» Когда же взрослые начали днем и ночью разговаривать, собираясь кучами на перекрестках и под памятниками, мальчишкам запрещено было свистать, – их щелкали по затылкам и вытаскивали за уши из толпы. Но зато никто уже теперь не мог запрещать висеть сзади на трамваях, прицепляться к автомобилям и извозчикам, лазать на все башни и колокольни, сиживать верхом на пушках в Кремле и купаться в Москве-реке прямо с набережных.
От этой непрерывной деятельности мальчишки за лето пообносились и одичали. Варвара Африкановна уже более не пыталась не давать Никите спуску, – она только говорила, что все записывает в своем сердце и за все сразу, когда придет время, даст спуск.
Отец носил бороду теперь прямо, клином наперед, приезжал домой худой и веселый и шумно разговаривал.